shopa_golic: (Default)
[personal profile] shopa_golic

https://jlm-taurus.livejournal.com/172640.html

Преимущества профессорства в крупном университете не очень хорошо известны. На самом деле они уникальны. Во — первых, это гарантия — вплоть до обязательного ухода на пенсию, в то время в возрасте семидесяти лет. В наши дни обязательный выход на пенсию отменен, потому что это считается «возрастной дискриминацией», и профессор имеет право преподавать так долго, как пожелает, даже будучи глубоким и дряхлым стариком. Во- вторых, рабочая нагрузка, по крайней мере в крупных исследовательских организациях, небольшая. В Гарварде мы должны были читать два курса в семестр, но это правило так и не было зафиксировано официально и многие профессора читали меньше этого минимума. В-третьих, академический год довольно короток.

Занятия наукой — процесс весьма уединенный. В основном ученый общается сам с собой. Монтень, должно быть, считал мыслителей подобными себе, когда писал: «Nous avons une âme contournable en soi — même; elle se peut faire compaignie». («У нас есть душа, которая обнимает сама себя; она способна составить сама себе компанию».) Такая жизнь не каждому подходит, и я стал со временем советовать аспирантам, у которых появлялись признаки раздражения таким образом жизни, оставить академическую карьеру.

Закончив в ноябре 1957 года работу над текстом Карамзина «Записка о древней и новой России», я занялся поисками какого — нибудь другого крупного консервативного русского мыслителя. Летом 1958 года мне попали в руки воспоминания Семена Франка о Петре Струве, одном из столь же блистательных, сколь и противоречивых деятелей российской интеллектуальной и политической жизни в период с 1890‑х по 1930‑е годы.

Струве родился в 1870 году в семье ассимилированных немцев. Его дед Вильгельм бежал в Россию, чтобы избежать наполеоновского призыва в армию. Он стал знаменитым астрономом своего времени, основателем Пулковской обсерватории. Среди его потомков насчитывается три поколения известных астрономов. Отец Петра, высокопоставленный чиновник на российской государственной службе, после того как у него возникли неприятности с начальством, перевез семью на несколько лет в Штутгарт. В результате не по годам развитый юноша чувствовал себя как дома и в Германии, и в родной ему России. В течение всей своей жизни Струве исповедовал идеи, которые нелегко сочетались в России. В молодости он был социалистом, который отдавал предпочтение свободе перед равенством, а став либералом, считал, что свободу России принесет не буржуазия, а рабочий класс. Пылкий патриот России, он видел величие своей страны неразрывно связанным с западной культурой. В 1890‑х, сначала как студент университета, а потом как публицист, он сделал учение Карла Маркса известным в России. Когда русские марксисты попытались основать социал — демократическую партию, они поручили ему написать соответствующий основополагающий манифест. Еще до достижения тридцатилетнего возраста он стал знаменитостью.

Затем начались неприятности. В конце 1890‑х Струве, которого Максим Горький назвал «Иоанном Крестителем всего нашего возрождения», попал под влияние немецких ревизионистов, считавших ошибочным предсказание Маркса о неизбежном и нарастающем обнищании рабочего класса. В своих блестящих статьях Струве раскрыл несостоятельность социальной теории Маркса и пришел к выводу, что социализм победит только в результате эволюции, а не революции, то есть в результате постепенного улучшения положения рабочих и выгод от их участия в политической власти. Аргументы ревизионистов оказались вполне убедительными, и дальнейшие события подтверждают их правоту. Но в накаленной атмосфере радикальной интеллектуальной жизни в России подобные идеи казались просто еретическими. Революционная фракция, более заинтересованная в захвате власти с помощью революции, чем в улучшении положения рабочих, сомкнула ряды и исключила Струве из партии, чего не произошло в отношении Эдуарда Бернштейна, который играл подобную роль на Западе.

Струве привлекал меня не только своим пророческим анализом марксизма и коммунизма, несмотря на сопротивление, которое он встречал. Например, в 1920‑х годах, когда начало НЭПа убедило многих русских и иностранцев, что Советская Россия вошла в Термидорскую фазу революции, он предсказывал, что коммунизм не потерпит ни политическую, ни экономическую свободу, и, следовательно, эта система не реформируема: любая реформа привела бы к его краху, что полностью подтвердилось семьдесят лет спустя. Более всего меня привлекали в Струве бескомпромиссная интеллектуальная честность и гражданское мужество: готовность до конца следовать своим убеждениям, невзирая на то, насколько непопулярными они могут оказаться. В биографии Струве я писал, что он обладал в высокой степени добродетелью, которую древние греки называли arete и которая означала полную самореализацию. Это качество Струве в сочетании с огромной эрудицией и удивительно трезвым мышлением сделало меня его горячим почитателем.

В результате поездки нескольких преподавателей Гарварда в Ленинград в январе 1959 года было заключено соглашение об обменах преподавателями с Ленинградским университетом. В 1962 году мою кандидатуру предложили в качестве кандидата на такой обмен, и после нескольких задержек, связанных с получением советской визы, в середине марта я полетел в Москву. А из Москвы, где провел несколько дней, отправился в Ленинград ночным поездом. В поезде, прежде чем уснуть, я выпил глоток коньяка «Мартель Кордон Блё», который привез из Франции и взял с собой для утешения в моменты приступов депрессии, которые часто посещали меня в России. Бутылка была упакована в красивую голубую с золотом коробку с изображением Людовика XIV. Но горничная в гостинице в Москве не удержалась и взяла ее себе, а 6у- тылку по моей просьбе запаковала в обычную оберточную бумагу, но сделала это так, что ее горлышко заметно выделялось. Я попросил проводника разбудить меня за полчаса до прибытия.

Очевидно, он забыл о моей просьбе, так как первое, что я услышал утром, когда он открыл дверь, было его громогласное объявление: «Ленинград!». У меня едва хватило времени одеться, как поезд остановился и два носильщика ввалились в мое купе за багажом. Я схватил портфель и бутылку коньяка и, ступив на платформу, увидел исторический факультет университета в полном составе, чтобы приветствовать меня; все смотрели на злополучную бутылку. Я был в ужасе. К счастью, оказавшийся там американский аспирант освободил меня от этого позорного предмета.

До отъезда из Парижа я написал текст четырех лекций на русском языке о русском консерватизме XIX века. Честно говоря, я преследовал политическую цель. Не критикуя напрямую советский режим, я хотел показать, что консерваторы царской эпохи предвидели несчастья социалистического, коммунистического общества, в котором жили мои коллеги. Мое выступление вызвало огромный интерес: на мои лекции пришли несколько сот студентов и немалое число преподавателей. Сначала мне сказали, что после каждой моей лекции будет дискуссия, но оказалось, что руководство факультета передумало. Опасаясь «провокационных» вопросов, декан закрыл заседание сразу после моего выступления. Тем не менее после третьей лекции, как будто по сигналу, студенты ринулись ко мне и, окружив, стали задавать разные вопросы, большинство из которых действительно можно назвать «провокационными».

Преподаватели относились ко мне крайне сердечно. Когда я заболел гриппом, мои лекции отложили на другие дни до полного выздоровления. Они также раздобыли для меня пенициллин, который можно было достать только на “черном рынке”. Однако каждый дружеский жест, как я потом обнаружил, зависел от того, буду ли я соблюдать правила игры, а именно — воздержусь от того, чтобы писать или говорить что — либо, что могло бы повлечь неприятности для них со стороны властей. Трудность выполнения этого условия заключалась в том, что существовала высокая доля вероятности, что я не смогу его соблюсти, столкнувшись с необходимостью говорить правду. Потому что когда правда на одной чаше весов, а целесообразность на другой, я без всяких колебаний выбираю правду, следуя приписываемому Аристотелю изречению: «Платон мне друг, но истина дороже». Печальное следствие этого принципа заключается в том, что друзья могут стать врагами.

Работая над биографией Струве, я узнал, что в ранний период своей жизни он встречался с Лениным. Исследуя эту тему, я детально изучил первые контакты Ленина с санкт — петербургским рабочим движением, единственные его прямые контакты с рабочими вплоть до 1917 года. Некоторые исследования я провел во время пребывания в Ленинграде. К своему удивлению, я узнал, что небольшая группа рабочих в столице, связанная с профсоюзами, сторонилась радикальной интеллигенции, включая Ленина, потому что была более озабочена улучшением экономического положения и образования, чем политикой. Этот опыт привел Ленина к выводу, что пролетариат на самом деле не был предан революции и поэтому революционный дух должен быть привнесен в его ряды извне — профессиональными революционерами, которые могли быть только интеллигентами. Это немарксистское заключение привело Ленина к формулированию в работе «Что делать?» бланкистской доктрины «революции сверху», которая стала сущностью большевистской теории и практики.

Небольшая книга «Социал-демократия и рабочее движение в Санкт-Петербурге, 1885–1897 гг.»(1963), в которой я изложил эти мысли, вызвала целую бурю в кругах советских историков, так как, основанная на очевидных фактах, она бросала вызов обязательной для всех доктрине, что большевистская партия всегда выражала интересы «трудящихся масс». Исторический факультет Ленинградского университета попал в неприятное положение, приняв у себя такого нарушителя спокойствия, как я, и оказав содействие в допуске к архивным материалам, использованным в таких низменных целях. (На самом деле в тот приезд я нашел мало сколько — нибудь значимых архивных материалов.) В результате факультет заставили разорвать со мной отношения. По приказу свыше две бедные русские женщины, историки (с одной из них я консультировался) написали книгу «Мистер Пайпс фальсифицирует историю» (Ленинград, 1966). В ней было столько ошибок, искажений и просто лжи, что я так и не сумел ее дочитать до конца. Даже обложка этой непристойной книжонки, черная с желтыми буквами, была отвратительна в своем антисемитизме.

Эпилог этой истории был довольно любопытным. Как мне сообщили американские студенты, учившиеся по обмену в Москве, за написание такой подрывной книги на меня наиболее агрессивно нападал «академик» И. И. Минц, сталинский лакей, которому было поручено служить надзирателем над исторической наукой, занимавшейся советским периодом. (Как я узнал позже, в начале 1953 года, будучи сам евреем, он играл видную роль в давлении на еврейскую интеллигенцию с целью заставить ее просить Сталина депортировать всех евреев в Сибирь.) Когда несколько лет спустя Минц появился в Соединенных Штатах и попросил о встрече со мной, я отказался. Тем не менее он отыскал мой кабинет в Уайднеровской библиотеке. Войдя, и еще до того как снять пальто, он воскликнул: «Поздравляю! Вы написали блестящую книгу». — «Вы действительно так думаете?» — «О, да». Когда мы присели, он сообщил мне, что я сделал только одну ошибку, а именно — подверг Ленина критике во вступлении, то есть до того как были представлены доказательства, что якобы создавало впечатление о предвзятом отношении к нему.

Как-то в 1956–1957 годах, когда я проводил свой первый академический отпуск в Париже, у меня появилась идея, которая потом доминировала в моих работах по истории России. Суть заключалась в отношении политической власти к собственности. Меня, конечно, не привлекала марксистская идея, что политическая власть была лишь «функцией» отношений собственности, а государство лишь инструментом в руках владевших собственностью классов, поскольку казалось очевидным, что абстрактное понятие «государство» на самом деле подразумевает индивидуумов, личные интересы которых часто противоречат интересам собственников. Я пришел к выводу, что власть и право собственности были взаимодополняющими способами контроля над людьми и имуществом: это была игра в одни ворота, так как выигрыш одной стороны означал проигрыш другой.

Самый надежный способ не дать государству возможности расширять свою власть и посягать на свободы граждан заключается, следовательно, в том, чтобы закрепить большую часть богатства в руках граждан в форме неотчуждаемой собственности. Лишь много лет спустя я узнал, что этот тезис был предвосхищен три века назад англичанином Джеймсом Гаррингтоном. В марте 1958 года в неформальной обстановке я сделал доклад перед группой молодых историков Гарварда на тему «Собственность и политическая власть», в котором изложил этот тезис и подчеркнул, что в России именно неполноценное развитие частной собственности сделало возможным чудовищный рост государственной власти. Несмотря на то что некоторые коллеги склоняли меня к публикации этого доклада, я этого не сделал. Но я ввел эту идею в курс по русской средневековой истории, который читал в первый и последний раз в весенний семестр 1960–1961 года. Именно тогда я применил к Московской Руси заимствованный у Макса Вебера термин «вотчинный режим», при котором правитель является одновременно владельцем земель и хозяином царства.

Книга, вышедшая в 1974 году под названием «Россия при старом режиме», представляла собой эссе об эволюции российской государственности с древнейших времен до конца XIX века; в ней акцент делался на вотчинной сущности царской власти. Я показал эту власть как отличную от абсолютистской власти на Западе, которая всегда была ограничена институтом частной собственности. В своих выводах я недвусмысленно давал понять, что коммунистический режим в России, где правящая партия пользовалась неограниченной властью над политической жизнью и экономическими ресурсами страны, во многом был обязан этой патримониальной традиции.

Книга получила хорошие отзывы, ее стали использовать как учебник во многих колледжах и она была переведена на несколько иностранных языков. Ее самыми суровыми критиками стали русские националисты, возглавляемые Александром Солженицыным.

...я испытал что — то вроде шока, когда Солженицын во время выступления в Гуверовском институте в Калифорнии в конце 1976 года подверг резкой критике меня и мою книгу. Особый его гнев вызвало мое утверждение о сходстве царизма и коммунизма, явлений, с его точки зрения, диаметрально противоположных. Не владея историческими знаниями, он придерживался романтически наивного взгляда на дореволюционную Россию и возлагал вину за все несчастья страны полностью на марксизм и на другие пагубные идеологии, импортированные с Запада.

Когда мы встретились в июне 1978 года на обеде перед его выступлением на выпускной церемонии Гарвардского университета, на которой ему присвоили звание почетного доктора наук, я спросил его, неужели он считал возможным, чтобы тот же самый народ, с той же самой историей, говорящий на том же языке, живущий на той же территории, мог превратиться во что — то совершенно иное за одну ночь с 25 на 26 октября 1917 года только потому, что группа радикальных интеллигентов захватила власть в стране. «Такие неожиданные и радикальные мутации неизвестны даже в биологии», — убеждал я. Но, будучи в личных отношениях дружелюбным, он не уступил ни на йоту и в последующие годы нападал на меня при всякой возможности. Он пошел даже на то, что подал протест в Би-би-си, когда эта радиостанция начала передавать по-русски на Советский Союз отрывки из моей книги. Я никогда не отвечал на его нападки, потому что они были эмоциональными, без серьезного содержания.

Тот факт, что «Святая Русь», которую он рисовал в своем воображении, не возникла тотчас, как только российское правительство отказалось от марксизма, должно быть, сильно его разочаровал. Его движимая ненавистью интеллектуальная нетерпимость наряду с фанатизмом лишали его, с моей точки зрения, права на величие. Он был лишь ложным пророком, даже если и продемонстрировал большое мужество, противодействуя коммунистическому режиму, столь же наполненному ненавистью и настолько же фанатичному, как и он сам. На самом деле он был зеркальным отображением этого режима. Когда режим пал, он оказался настолько же неуместным, как и любой представитель старой коммунистической номенклатуры.

Но даже тем русским, которые не разделяли утопизма Солженицына, трудно было принять мои идеи. Коммунистам не нравилось умозаключение, что у них есть общее с царизмом; антикоммунистов также возмущало, что я увязывал коммунизм с царизмом; и те и другие не могли согласиться с тезисом, а он звучит лишь как предположение, а не как утверждение, что политическая культура России имеет много общего с восточным деспотизмом. Тем не менее книга была опубликована в России в 1993 году и привлекла к себе большое внимание

Page generated Apr. 16th, 2026 03:57 pm
Powered by Dreamwidth Studios